Насколько Гумилев держался официально-корректно во время занятий в студии, настолько он был простым, старшим товарищем молодежи помимо занятий. Мы совершали совместные прогулки, и тут снова мне видится гранитная набережная Невы, и Летний сад, и Марсово поле.
Но Гумилев мог быть очень неприятен и заносчив. Однажды он читал, поскольку помнится, в «Доме Писателя», где-то не то на Моховой, не то на Литейном, доклад и обратился к публике со словами: «Господа!» После доклада к нему подошел не известный ему человек и сказал, что теперь надо говорить не «господа», но «граждане» или «товарищи». Гумилев посмотрел на него свысока, холодным насмешливым взглядом и процедил сквозь зубы: «Такого декрета не было!»
Я на что-то рассердилась на Николая Степановича. Мы случайно встретились в «Доме Писателя», на этот раз Гумилев пригласил меня танцевать и сказал, что я разговариваю с ним так, как телега едет на несмазанных колесах, и что он хочет, чтобы мы были снова друзьями. Мы дружески попрощались в тот вечер, условившись назавтра встретиться на вечеринке у Наппельбаумов. Но назавтра мы не встретились… Когда я на следующее утро пришла в «Дом Искусства», меня предупредили, чтобы я не входила в комнаты, где жил в «Доме Искусства» Гумилев со своей женой, так как там была устроена засада, а сам Гумилев арестован.
Мрачные это были дни в Петрограде. Приблизительно в то же время умер Александр Блок.
Помню, как я вхожу в его квартиру на панихиду. Потом его похороны, на которые пришел весь культурный, литературный, писательский Петроград. Помню, как кто-то сказал, что если теперь бросить бомбу, то не останется больше интеллигенции в Петрограде!
Последняя жена Гумилева была падчерица Бальмонта {183} . Это была очень хорошенькая, совершенно молоденькая девочка. Она жила где-то вне Петрограда и приехала в Петроград незадолго до ареста Николая Степановича. Во время ареста Гумилева и после его расстрела ее приводили ко мне на квартиру. Она мечтала о сцене, произносила длинные монологи из каких-то пьес, мы старались ее всячески развлекать, но у меня осталось впечатление, что горя своего она полностью не сознавала.
Слушатели Гумилева из «Дома Искусства» решили отслужить по нем панихиду. Панихиду заказали в Казанском соборе на Невском проспекте. Батюшку попросили отслужить панихиду по рабе Божьем Николае. Людей было немного. Как раз за несколько дней до панихиды я случайно увидела на улице Анну Ахматову; не будучи с ней даже знакома, я подошла к ней и просила ее прийти в церковь!
На смерть Гумилева я написала стихи:
В книге стихов «Шатер», вышедшей незадолго до смерти Гумилева, в одном из стихотворений он писал, что хотел бы умереть под той сикоморой, где Мария сидела с Христом.
Александр Амфитеатров {184}
Н. С. Гумилев
…Когда его месяц тому назад арестовали, никто в петроградских литературных кругах не мог угадать, что сей сон означает. Потому что, казалось бы, не было в них писателя, более далекого от политики, чем этот цельный и самый выразительный жрец «искусства для искусства». Гумилев и почитал себя, и был поэтом не только по призванию, но и, так сказать, по званию. Когда его спрашивали незнакомые люди, кто он таков, он отвечал — «я поэт» с такою же простотою и уверенностью обычности, как иной обыватель скажет — «я потомственный почетный гражданин», «я присяжный поверенный», «я офицер» и т. п. Да он даже и в списках смертников «Правды» обозначен как «Гумилев, поэт». Поэзия была для него не случайным вдохновением, украшающим большую или меньшую часть жизни, но всем ее существом; поэтическая мысль и чувство переплетались в нем, как в древнегерманском мейстерзингере, со стихотворческим ремеслом, — и недаром же одно из основанных им поэтических товариществ носило имя-девиз «Цех поэтов». Он был именно цеховой поэт, то есть поэт и только поэт, сознательно и умышленно ограничивший себя рамками стихотворного ритма и рифмы. Он даже не любил, чтобы его называли «писателем», «литератором», резко отделяя «поэта» от этих определений в особый, магически очерченный круг, возвышенный над миром, наподобие как бы некоего амвона. Еще не так давно мы — я и он, всегда очень дружелюбные между собою, — довольно резко поспорили об этом разделении в комитете Дома Литераторов, членами которого мы оба были, по поводу непременного желания Гумилева ввести в экспертную комиссию этого учреждения специального делегата от Союза Поэтов {185} , что мне казалось излишним. А однажды на мой вопрос, читал ли он, не помню уже, какой роман, Николай Степанович совершенно серьезно возразил, что он никогда не читает беллетристики, потому что если идея истинно художественна, то она может и должна быть выражена только стихом… Он был всегда серьезен, очень серьезен, жречески важный стихотворец-гиерофант. Он писал свои стихи, как будто возносил на алтарь дымящуюся благоуханием жертву богам, и вот уж кто истинно-то мог и имел право сказать о себе:
Всем своим внутренним обликом (в наружности между ними не было решительно ничего общего) Гумилев живо напоминал мне первого поэта, которого я, еще ребенком, встретил на жизненном пути своем: безулыбочного священнодейца Ап. Ник. Майкова… Другие мотивы и формы, но то же мастерство, та же строгая размеренность вдохновения, та же рассудочность средств и, при совершенном изяществе, некоторый творческий холод… Как Майков, так и Гумилев принадлежали к типу благородных, аристократических поэтов, неохотно спускавшихся с неба на землю, упорно стоявших за свою привилегию говорить глаголом богов. Пушкин рассказывает о ком-то из своих сверстников, что тот гордо хвалился: — В стихах моих может найтись бессмыслица, но проза — никогда! Я думаю, что Гумилев охотно подписался бы под этою характеристикою.
Арест человека, столь исключительно замкнутого в своем искусстве, возбудил в недоумевающем обществе самые разнообразные толки. Тогда шла перерегистрация военных «спецов» — думали, что Гумилев попал в беду как бывший офицер, который скрывал свое звание. Другие полагали, что он арестован как председатель Клуба поэтов за несоблюдение каких-то формальностей при открытии этого довольно странного учреждения, принявшего к тому же несколько слишком резвый характер. Принадлежности поэта к какому-нибудь заговору никто не воображал. Не верю я в нее и теперь, когда он расстрелян как будто бы участник заговора. И не верю не только потому, что быть политическим заговорщиком было не в натуре Гумилева, но и потому, что, скажу откровенно: если бы Гумилев был в заговоре, я знал бы об этом {186} . Сдержанный и даже скрытный вообще, он был очень откровенен со мною именно в политических разговорах по душам, которые мы часто вели, шагая вдвоем по Моховой, Симеоновской, Караванной, Невскому, сокрушаясь стыдом и горем, что умирающему Петрограду недостает сил, энергии, героизма, чтобы разрушить постылый «существующий строй»…