Гумилев взорвался, пригрозив вызвать автора на дуэль и пристрелить как собаку. Кривич принялся его успокаивать, говоря, что на такое ничтожество лучше не стоит обращать внимания, и собеседник остыл, но настроение было испорчено.
«Вечер Случевского», на котором Николай Степанович впервые присутствовал, прошел интересно. Были Анненский, Кривич, Фидлер, бывшие однокашники Гумилева по гимназии Эрих Голлербах, Дмитрий Коковцев и какая-то дама в большой шляпе (оказалось, сама Тэффи, уже входившая в славу).
По правилам, установленным в кружке, собравшиеся читали свои произведения. Когда очередь дошла до Гумилева, он прочел стихи «Старый конквистадор», написанные совсем недавно и еще нигде не опубликованные. Глухой голос точно с трудом выговаривал слова:
Он восемь дней скитался в этих горах, пока не нашел жилища под уступом, «в тени сухих смоковниц», и оставался в нем, оберегая «милый труп» своего издохшего коня:
Присутствующим казалось, что перед ними не молодой человек с бледным лицом и тонкой шеей в крахмальном воротничке, а обветренный в походах старый воин. Гумилев читал еще, и был единогласно принят в члены кружка. Разошлись только утром, с первым поездом в Петербург.
В середине июня Гумилев поехал в Березки. Имение еще не продали, хотя Степан Яковлевич уже не мог туда ездить, предстояло искать покупателя этого поместья.
После Парижа рязанское захолустье предстало унылым и убогим. Через неделю Гумилев уже ехал в другое имение — Слепнево, где прежде никогда не бывал. Мать много рассказывала о нем, всегда тепло вспоминала старый дом, большую библиотеку деда, парк у дома, реку, красивые окрестности.
В маленьком, заросшем садами Бежецке Гумилев взял извозчика, за что старенькая тетя Варя пожурила его: «Не мог известить телеграммой, послали бы экипаж!»
Слепневский дом Николаю Степановичу не понравился: бревенчатый, с мезонином, он казался немногим лучше деревенской избы. Поскрипывали крашенные желтой охрой полы. И на стенах — потемневшая от времени картина с изображением итальянских крестьян, везущих на ослике вязанку хвороста, портреты предков в позолоченных толстых рамах, портрет императора Николая I, в углу каждой комнаты — иконы с горящими перед ними лампадками. На многочисленных овальных и круглых столиках — вышитые покойной бабушкой салфетки. Парк был запущен и походил на глухой лес. Всюду крапива и лопухи с огромными, проеденными гусеницами листьями.
Открывшаяся тоскливая картина навеяла ему стихи, напечатанные в сборнике «Жемчуга» в 1910 году (переиздавая книгу восемь лет спустя, Гумилев снял третью строфу):
Тетя Варя, заботясь о племяннике, который ей очень нравился, закармливала его пирогами, вареньями и компотами, но поэта тяготила эта размеренная и скучная жизнь:
В начале июля он уже был в Царском Селе. Как раз в эту пору Аня Горенко провела несколько дней в Петербурге, но не заехала в Царское, не встретилась с Гумилевым.
По настоянию отца Николай Степанович подал прошение ректору Петербургского университета о приеме его на юридический факультет. 10 августа он был зачислен студентом. Но вместо того, чтобы слушать лекции, отправился в свое первое путешествие в Африку.
На пути в Одессу была короткая встреча в Киеве с Аней. И опять — ни да, ни нет, колебания, холодность, почти отказ.
10 сентября он сел в одесском порту на пароход «Россия», направляясь в Египет.
Миновали Стамбул. Солнце еще не взошло, когда он вышел на верхнюю палубу. Небо было холодно-серебристым, длинные облака, точно перья огромной белой птицы, охватывали половину небосклона, слабый ветер чуть рябил воду, такую же серебристую, как и небо над ней. Вдалеке в синеватой дымке темнели три большие скалы — Принцевы острова. Постепенно небо стало розоветь, загорелось пламенем, и этот огонь разлился по морской воде. Восторг наполнял душу.
В Синопе был карантин. Четыре дня Гумилев бродил по шумному, но скучному южному городу.
27 сентября (по новому стилю) пароход подошел к Афинам. Жадно разглядывал Николай Степанович лес мачт и рей в порту Пирея, ослепительные белые дома на каменистых склонах, где сквозь дымку угадывался храм Афины Паллады. Гумилев захватил с собой Гомера и в который раз перечитывал знакомые строфы.
Наконец 30 сентября пароход стал на рейде Порт-Саид. Сверкала вода под лучами горячего солнца, сновали лодки с полуодетыми арабами, предлагавшими фрукты и услуги по перевозке на пристань. У самой воды белели стены длинного, похожего на казармы здания, дальше в небо подымались тонкие минареты. Предстояло плыть дальше, в Александрию. Оттуда по железной дороге Гумилев двинулся в Каир.
Маленький паровоз с черной, как бочка, трубой мчался с непривычной скоростью, вагон дребезжал, и казалось — вот-вот опрокинется. Мимо окна, из которого несло сухим жаром, проплывали растрескавшиеся солончаки, потом они сменились песчаными холмами, поросшими чахлым кустарником. Но это была Африка, настоящая Африка!
Каир открыл взгляду странное смешение: рядом с громадами многоэтажных европейских домов, сверкающих витринами магазинов, подымались стройные минареты, слышны были протяжные крики муэдзинов, и тут же доносились резкие звонки трамваев; среди фиакров и автомобилей, управляемых арабами с цветными тюрбанами на головах, шествовали верблюды. Европейцы в пестрой толпе выделялись своими белыми костюмами и пробковыми шлемами.
По вечерам в городе было душно, из пустыни шел сухой жар, а ранним утром оттуда тянуло резким, холодным ветром. Пустыня была рядом: из песчаных барханов поднимались величественные пирамиды, плескались в бурых водах Нила веселые ребятишки. Раздевшись, Гумилев тоже бросился в эту дивную реку. Он вспомнит об этом через много лет в стихотворении «Египет»: