В начале января он поехал в Слепнево, предупредив тетушку телеграммой. На станции Подобино его ждали санки. Был морозный, солнечный день, снег сверкал и искрился. Бородатый кучер охотно рассказывал, что в этом году зайцев видимо-невидимо, все молодые яблони в саду погрызли.

В усадьбе гостя ждали его двоюродные племянницы — Оля и Маша. Обе они были чрезвычайно милы, в особенности старшая, Маша — высокая, тоненькая блондинка с тонкими чертами лица, скромная и женственная, с очаровательной улыбкой, — пленила Гумилева. От нее словно исходил свет идеальной чистоты.

По вечерам в гостиной он рассказывал девушкам о Париже, о высоких Кавказских горах и, конечно, о Греции, о Египте. Читал свои стихи. Больше всего им нравился «Жираф»:

Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд
И руки особенно тонки, колени обняв.
Послушай: далёко, далёко, на озере Чад
            Изысканный бродит жираф.

Глаза Маши наполнялись слезами, когда он доходил до последней строфы:

…И как я тебе расскажу про тропический сад,
Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав…
Ты плачешь? Послушай… далёко, на озере Чад
             Изысканный бродит жираф.

Странная робость охватывала самого поэта, и он замолкал, сидя на полу перед топящейся печкой, помешивая угли кочергой. Красное пламя отражалось в его слегка раскосых глазах, и он походил на кочевника-монгола у одинокого костра в степи.

Настала пора прощаться. Николай Степанович обещал непременно приехать будущим летом. В Петербург он возвратился в приподнятом настроении. Однако началась городская суета, и постепенно Слепнево стало казаться волшебным сном.

Ранней весной 1909 года на лекцию в Академию художеств собрались поэты: Алексей Толстой, томный Михаил Кузмин с Сергеем Поздняковым, тогдашним своим возлюбленным, массивный Максимилиан Волошин с бронзовыми кудрями и такой же волнистой бородой, похожий на Зевса. Были еще Гумилев и начинающая поэтесса Елизавета Дмитриева, полная, невысокая, прихрамывающая девушка. После лекции небольшая компания решила поужинать в ресторане «Вена».

Гумилев вспомнил, что с Дмитриевой они встречались в Париже, в мастерской художника Себастьяна Гуревича, почти два года назад. Тогда его поразили темные пронзительные глаза на ее некрасивом лице.

Дмитриева слушала лекции в Сорбонне и, как оказалось, была хорошо знакома с Андреем Белым, Вячеславом Ивановым, Максимилианом Волошиным, встречалась и с Анненским. Заговорили о стихах, Николай Степанович прочел, подчеркивая ударения:

Откуда я пришел, не знаю…
Не знаю я, куда уйду,
Когда победно отблистаю
В моем сверкающем саду.
(«Credo»)

На следующий вечер гуляли по Монмартру втроем с Гуревичем и зашли в маленькое ночное кафе. Девочка-цветочница продавала гвоздики, Гумилев купил букетик Елизавете Ивановне. Для нее все это было внове: ресторан, цветы. Пили легкое красное вино, у нее слегка кружилась голова.

Через день Гумилев уехал в Нормандию. Встретились они лишь через два года в Петербурге.

В ресторане заговорили об Африке, и, выслушав рассказ Гумилева, Дмитриева сказала очень серьезно:

— Не надо убивать крокодилов.

— Она всегда так говорит? — осведомился он у Волошина.

— Да, всегда.

В «Сатириконе» двумя годами позже будет напечатано стихотворение, не имеющее заглавия:

Когда я был влюблен (а я влюблен
Всегда — в идею, женщину иль запах)…

Может быть, эти строки навеяны историей с Елизаветой Дмитриевой, которая в своей «Исповеди» написала: «Мы оба с беспощадной ясностью поняли, что это „встреча“. Это была молодая, звонкая страсть».

В конце жизни Дмитриева составила свою «Автобиографию», оконченную в 1927 году. Из нее мы узнаем, что выросла Елизавета Ивановна в небогатой дворянской семье — «много традиций, мечтаний о прошлом и беспомощность в настоящем». Отец ее был по матери шведом, мать по отцу — украинкой, старшая сестра Дмитриевой умерла в 24 года, очень трагично. Сама она младшая, «очень болезненная, с 7 до 16 лет почти все время лежала — туберкулез и костей, и легких». На память об этом осталась хромота.

«Мое первое воспоминание о жизни, — пишет Дмитриева, — возвращение к жизни после многочасового обморока — наклоненное лицо мамы с янтарными глазами и колокольный звон… На дворе был август с желтыми листьями и красными яблоками. Какое сладостное чувство земной неволи!»

Долгие годы прикованная к кровати, Дмитриева больше всего полюбила длинные ночи и красную лампадку у Божьей Матери Всех Скорбящих. «А бабушка заставляла ночью целовать образ Целителя Пантелеймона и говорить: „Младенец Пантелей, исцели младенца Елисавету“. И я думала, что если мы оба младенцы, то он лучше меня поймет».

В детстве девушка мечтала стать святой, а ее любимым героем был Дон Кихот. Другой образ, который она носила в сердце, — Прекрасная Дама, Дульсинея Тобосская. Она рано оценила Гофмана, а потом, начав писать стихи, «прошла через Бальмонта».

В дневнике М. Волошина сохранился записанный им в Коктебеле летом 1909 года рассказ Дмитриевой о ее детстве. Она вспоминает, что долго находилась под влиянием своего брата, романтика, который десяти лет от роду бежал в Америку, украв деньги у отца и оставив ему записку; его изловили в Новгороде. Это был необычный мальчик: его одолевали мысли о вечной борьбе Бога и дьявола, в которой верх берет дьявол, а с сестры он взял слово, что та выйдет замуж в шестнадцать лет и что у нее будет ровно 24 человека детей.

Ей было тринадцать лет, когда в ее жизнь вошел человек, имя которого у Волошина не названо: теософ, поборник оккультизма и, кажется, сладострастник — он домогался любви подростка, а его жена устраивала Лизе дикие сцены ревности. Атмосфера в доме была из-за этого патологического романа ужасная: «Все были против меня, и я не знала, что делать. У меня было сознание, что у меня не было детства, и невозможность любви».

Когда они увиделись с Гумилевым в Петербурге, у Дмитриевой был жених, Всеволод Васильев, отбывавший воинскую повинность; и было сильное чувство к Волошину, перед которым она благоговела. Но все это куда-то отодвинулось, а остался Гумилев, жизнь «вместе и друг для друга… Те минуты, которые я была с ним, я ни о чем не помнила, а потом плакала у себя дома, металась, не знала…». Так она пишет в «Исповеди».

Николай Степанович постепенно перезнакомил Маковского со всеми своими друзьями: А. Толстым, П. Потемкиным, С. Ауслендером. 4 марта, пригласив Маковского, всей компанией они отправились к И. Ф. Анненскому.

Говорили о журнале. Замысел его Маковский вынашивал давно. Еще 24 ноября 1908 года он писал А. Бенуа: «Речь идет действительно о „нашем“ будущем журнале. Между прочим — нравится ли вам название сборника „Акрополь“? В прошлый вечер, после Вашего ухода, почему-то все решили, что лучше не придумаешь — звучит гордо и всю Грецию обнимает, без подчеркивания „Аполлона“, современный лик которого в достаточной мере смутен, как оказалось, даже для создателей его». Но родился в итоге все-таки «Аполлон».

К тому времени, как Маковский с молодежью появились у Анненского, дело с журналом считалось решенным, хотя названия еще не определили. Гумилев писал Брюсову в конце февраля 1909 года: «Новых стихов я сейчас не посылаю, потому что большая часть их появится в альманахе „Акрополь“».

Анненский с самого начала серьезно отнесся к этой затее. Он не примыкал ни к каким литературным группам и школам, но давно думал об издании, близком ему по духу. Обсудили программу журнала. Маковский просил Анненского направлять его редакторскую деятельность. Тут же было решено не затягивать организационный период и уже через месяц-другой провести заседание альманаха.